Фридрих Ницше. Ecce Homo, как становятся самим собой

Рихард Вагнер и Фридрих Ницше - музыканты и мыслители, знаменитые соратники в борьбе за вели­кую культуру будущего в период 1868-1876 годов, довольно быстро утратившие «звездную дружбу» и ставшие своеобразными соперниками (по параметру популярности) как в Германии, так и в мире. Р. Вагнер оценивался Ф. Ницше как квинтэссен­ция современности и своеобразная «точка опоры» не только до 1876 года («шопенгауэровско-вагнеров­ский» период творчества философа), но и до конца жизни: эмоциональное восприятие музыки оставалось прежним, философское истолкование ее значения для немецкой культуры и человечества в целом меня­лось. «Обращение», начатое «Тристаном и Изольдой», завершилось июльским прослушиванием «Мейстер­зингеров» в Дрездене в 1868 году. Последовавшее за посещением оперы личное знакомство с ее автором, находившимся в зените славы, вызвало у Ф. Ницше убе­ждение, что Р. Вагнер воплощает в себе идеальный тип человека, и превратило философа в его восторженного адепта. Об этом говорит тот факт, что молодой базель­ский профессор в качестве друга семьи корректировал и готовил к печати развернутую автобиографию Вагне­ра «Моя жизнь».
У Ницше о Вагнере написано довольно много: от восторженных страниц «Рождения трагедии», когда композитор виделся ему новым Эсхилом в немецком искусстве, до сомнений («Рихард Вагнер в Байройте») и насмешливых парафраз на «музыку будущего» («По ту сторону добра и зла: прелюдия к философии будущего» и «Гибель богов» («Сумерки идолов»)) до резких в своей разоблачительной направленности страниц «Казус Ваг­нер» и компилятивно-утвердительного «Ницше contra Вагнер». Что же касается композитора, то в его литера­турных трудах имя Ницше не упоминается; информа­цию о взаимоотношениях «друзей - врагов» предос­тавляет только эпистолярное наследие.

В начале Ницше и Вагнера сблизили присущая романтизму в целом многомерность гуманитарных дарований и увлечение философией А. Шопенгауэра; стремление к созданию искусства будущего как залога спасения человечества и обращение к греческой тра­гедии как его прототипу.
У Вагнера это выразилось в разработке жанра музыкальной драмы, объединяющей в античном духе композитора и либреттиста в одном лице. Ф. Ницше увидел в искусстве трагедии модель трагедии жизни, рожденную из духа музыки. Идеальная сценическая форма воспринималась мыслителями как результат взаимодействия сил Диониса и Аполлона. Для Р. Ваг­нера уже к концу 1840-х годов доминирующим в этой дихотомии был образ Аполлона - победителя хаоса. В начале 1870-х годов в базельских докладах о гре­ческой культуре Ницше акцентирует образ Диониса, в финале «Рождения трагедии» призывает принести жертву в храме обоих богов, а в позднем творчестве объединяет в многогранном облике Диониса аполлонические и дионисийские качества.
С В произведениях Ницше и Вагнера неоднократно ставилась проблема соотношения государства и куль­туры. Вагнер, апеллируя к роли искусства в греческом обществе, отождествлял процветающее государство и олицетворяющую его культуру. С этих позиций совре­менная Германия выступала для него объектом крити­ки, поскольку синтетическое сценическое искусство, «запатентованное» непревзойденной античностью, имело немного национальных представителей. Этим объяснялся мессианизм Вагнера, многогранно реали­зовавшего идею Gesamtkunstwerk. Вагнер полагал, что Германию не затронули процессы разложения христи­анской культуры, и поэтому эта страна, свободная от воздействия «романского» духа, имеет шансы создать «музыку будущего», в своей идейной основе производ­ную от греческой драмы. Идея Вагнера была оформ­лена в рамках байройтского предприятия; с 1876 года эстетический феномен Вагнера получил государствен­ное, а с момента постановки «священной мистерии» «Парсифаль» - и культовое обоснование.
Мифолого-христианская модель творчества Вагне­ра, построенного на сюжетах из германского средневе­ковья и воспевавшего неразделимость любви и смерти (в «Тристане и Изольде» и «Парсифале»), имела «охра­нительный» характер по отношению к складывавшейся в этот период единой германской империи.
Ницше, поначалу поддавшись обаянию идей и музы­ки наставника, затем «модулировал» в гречески-дионисийскую «трагическую» тональность трактовки проблемы. Причина этого усматривается в растущем разочаровании современной Ницше государственной системой. Обратная пропорция культурного и полити­ческого расцвета только акцентировала для филосо­фа значение французской культуры после проигрыша Франции в войне с Германией в 1870 году. В «Сумерках идолов» Ницше подтверждает свою позицию: «Культура и государство... - антагонисты: «культурное государ­ство» есть только современная идея».
Основой подлинной культуры Ф. Ницше и Р. Вагнер полагали миф. Вагнер первым создал развернутую мифо­логическую систему в немецком искусстве XIX века, начав процесс художественной ремифологизации ХХ века, в который внес свою значительную лепту и Ф. Ницше. По образному выражению Вяч. Иванова, Вагнер «над темным океаном Симфонии. разостлал сквозное златотканое марево аполлинийского сна - Мифа». Ницше видел в Вагнере возвращение к дионисическому герман­скому мифу, позволявшее сокрушить неродные для Гер­мании музыкальные жанры (прежде всего, итальянскую модель оперы) и художественно осуществить герман­ский дар. Вагнер воспринимался началом новой немецкой музыки, развитием традиций Г. Шютца, И.С. Баха, Л. Бетховена, «гармоническим дуэтом высшего дионисийски-аполлинийского искусства».

Мыслителей роднила творческая разработка темы судьбы человеческой личности в современном мире и культ «гениализма», в котором гений противосто­ит толпе, а история человечества выстраивается как полилог гениев. Задолго до Ницше Вагнер заявил о пере­ходной форме современного цивилизованного челове­ка, который занимает промежуточное положение между «сильным первобытным предком и прекрасным челове­ком будущего». Р. Вагнер сделал одним из глав­ных действующих лиц тетралогии «Кольцо нибелунга» национального героя Зигфрида, мужественного и неис­порченного цивилизацией. Герои Ф. Ницше, символизи­рующие Диониса в его различных воплощениях, имели восточное происхождение (Прометей, Заратустра).
Появление «Парсифаля» маркировало разрыв Ф. Ницше и Р. Вагнера. Христианский настрой этого произведения, пронизанного этикой сострадания, и отказ главного героя от активной борьбы, показал отход Вагнера от греческого трагедийного образца и не мог вызвать сочувственного отношения у автора «Антихриста» и «Заратустры».
Разночтения Р. Вагнера и Ф. Ницше в отношении культуры и искусства, религии и государства, расо­вых характеристик были нивелированы исторической судьбой их наследия. Национал-социалистский режим «прочел» культурно-философские положения обоих мыслителей сквозь призму задач тоталитарного госу­дарства и сделал из них инструмент для осуществле­ния планов внутренней и внешней политики. Глубочай­шая привязанность Ницше к Вагнеру как к личности, восхищение его музыкой не изменились в течение его жизни. Разрыв отношений стал жертвой фило­софа на алтаре идеи. Выступив в зрелый творческий период против религии и метафизики, за науку и скеп­сис, Ницше поставил на немецкой духовной сцене спектакль романтического (вагнеровского) самопре- одоления. М. Монтинари справедливо резюмировал поражение антивагнерианской ницшевской тенденции в истории немецкой культуры в 1933 году, когда, «по словам представителей национал-социалистической идеологии, немецкий народ выступил за инстинкт про­тив рассудка, за миф против истории, за германство против европейства и - добавим мы - против Ницше, против Гёте, против истинной немецкой культуры».

В 1888 г. происходит необыкновенный взрыв эйфории: сначала в Турине "Казус Вагнер", затем во время последней остановки в Сильс-Марие "Сумерки идолов" и параллельно "Антихрист", после чего создание "Ecce Homo". Кроме того, в то же время, работа над "Дионисовыми дифирамбами".

Туринское письмо "Казус Вагнер" - это тщательно продуманная, блестяще написанная работа, пропитанная ядовитым и уничтожающим сарказмом. Памфлет - итог длительных и мучительных раздумий Ницше над великой проблемой падения культуры и мира, решение которой вытекает из анализа искуства, в которым Ницше выделял прежде всего музыку. «Вагнер - художник декаданса. Я далек от того, чтобы безмятежно созерцать, как этот декадент портит нам здоровье - и к тому же музыку! Человек ли вообще Вагнер? Не болезнь ли он скорее? Он делает больным все, к чему прикасается - он сделал больною музыку». Однако изумительная стилистика избиения Р. Вагнера не должна сбивать с толку; Ницше продолжал любить Вагнера, как никого, и пронес эту свою любовь даже в годы помрачения: «Я называю Вагнера великим благодетелем всей моей жизни». У Вагнера романтизм идеализирован до предела, а для Ницше романтизм был всего лишь вехой на пути к нигилизму, поэтому отмечая болезненный характер музыки Вагнера Ницше говорил о немецкой культуре вообще и использовал имя Вагнера не потому, что его музыка плоха, а потому что он прикрывает убожество своих идей - пышностью декораций и величием легенд (Кольцо Нибелунгов); с помощью грохота барабанов и воя флейт стремится заставить всех остальных композиторов маршировать за собой. Поэтому вагнерианство, стало для Ницше олицетворением неприемлимой и опасной формы проявления идиотизма и раболепия в культуре, так же как и христианство - в морали.

То, что было написано потом, принято называть "Переоценкой всех ценностей" и характеризовать как "поздний Ницше". В сущности, это и есть философия Ницше, точнее введение в так и не сформированное направление философии. Философия так и не написанная, да и едва ли она могла быть написана при таких невероятных темпах, которых только и хватило на "интродукцию". Вот как это было написано: «Последние недели я испытывал приступы диковинной инспирации, так что то немногое, чего я и не ожидал от себя, в одно прекрасное утро как бы бессознательно предстало готовым. Это вносило некоторый беспорядок и исключительность в мой образ жизни; я часто вскакивал в 2 часа ночи, чтобы гонимый "духом" набросать нечто на бумагу». Гонимый духом! Здесь психогенная формула последних произведений предстает уже диагнозом: минимум сознательности при максимуме стиля, и, стало быть, стиля, предоставленного самому себе, как бы "автопилоту" с курсом на – окончательную катастрофу, ведь именно такова, по мнению Ницше, формула «совершенной книги». Оттого стилистические роскошества "Переоценки" не поддаются иному определению, как соблазн и искушение, в сущности самособлазн и самоискушение. «Она до такой степени выходит за рамки понятия литература, что по сути даже в самой природе отсутствует сравнение».

Сочинение "Сумерки идолов" – представляют собой некий проспект или конспект философии Ницше. В нем, как бы в единый афоризм, удалось сжать содержание целой книги. Сам автор оценит "Сумерки", как «радикальное до преступления». Это блестящее сочинение написано удивительной, вплоть до сверхмастерских фокусов, стилистикой работы на немецком языке средствами языка французского. «Нет ни чего более богатого содержанием, более независимого, более опрокидывающего - более злого. Нет ни одной реальности, ни одной "идеальности", которая здесь не была бы затронута. Сумерки идолов – старая истина приходит к концу…» Именно с этого сочинения начинается уже общеевропейский резонанс философии Ницше.

В свете выше сказанного становится очевидным, что "Антихрист" и "Ecce Homo" - две последние книги Ницше, требуют особенно осторожного и критического подхода. Элемент невменяемости и распада Я свил себе в этих произведениях зловещее гнездо, и от того говорить здесь об авторстве в обычном смысле этого слова следовало бы с большими оговорками. Машина стиля! Машина, однажды заведенная, и набравшая такие обороты, что уже в любую секунду готова разлететься на куски.

Книга " Ecce Homo " - это история жизни Ницше. Однако, эта "автобиография" была написана в стиле далеко отстоящим от жанра мемуаров: «с цинизмом, который станет всемирно-историческим, я рассказываю себе свою жизнь». Книга, уже своим заглавием являющаяся бесцеремоннейшим покушением на «Распятого», была задумана как прелюдия к "Антихристу", несмотря на то, что создавалась позже; своего рода паспорт («Выслушайте меня! ибо я такой-то и такой-то») к произведению после которого мир должен был содрогнутся в конвульсиях, ведь уже эта книга завершается раскатами грома и молний против всего, что есть христианского или христианско-заразного. Отсюда и вытекает уникальная форма исполнения книги, как настоящая амальгама жанров, где словно в котле смешаны и перекипячены жанры биографии, жизни, исповеди, мифа, трагедии, сатиры, дифирамба, пророчества, интимного дневника, философии и психоаналитического протокола. По существу Ницше использует здесь обнаженность исповеди как приманку для более контрастного и фотогеничного представления себя, как человека Рока.

Произведение "Антихрист" - венец философии Ницше. Именно это произведение он определит его как «Моя переоценка всех ценностей». Исключительная значимость, которую Ницше отводил этой книге и вообще теме, вынуждала его оттягивать сроки публикации. Вот как выглядел его не осуществившийся проект: одновременный перевод книги на 7 языков и одновременный выход в свет в масштабе всей Европы, причем сразу миллионным тиражом на каждом языке. Вдумайтесь! такие масштабы (в конце XIX века) для книги с подзаголовком «Проклятие христианству» - это война! «Этого не выдержит ни один слух и ни одно зрение». И только непривзайденнейшей глухотой и потрясающим равнодушием Европы, можно оправдать тот факт, что современниками Ницше осталась незамеченной - эта уже развязанная, уже ведущаяся с катастрофическими последствиями война, где насмерть сшибались ложь тысячелетий и полуживой пенсионер, который по состоянию здоровья был вынужден с особой тщательностью подбирать не только место жительства, но и даже уровень крепости чая.

В январе 1889 г. - апоплексический удар и окончательное помрачение. После рассылки знаменитых почтовых открыток, подписанных попеременно то "Дионис", то "Распятый", Ф. Овербек вывозит Ницше в Базель, где его помещают в психиатрическую клинику. В последствии, мать заберет его оттуда, на домашнее попечение.

Позднее, в литературе много раз делались попытки истолковать жестокий душевный недуг, отравивший последнюю четверть жизни Фридриха Ницше: как праведную божественную кару за его нечестивое вольнодумство, как достойное искупление его сатанинской гордыни, а то и просто сведением к злоупотреблению «хлоралом». Он действительно заплатил безумием за героическую непокорность своей вопрошающей мысли, но на мой взгляд - великий мыслитель, поставив точку в своем жизнеописании, вдруг осознал всю тяжесть возможных последствий буквального восприятия его мыслей и понял, что именно он, искренне пытаясь помочь человечеству, положил основу грядущим кровавым событиям. Предвидя будущее, Ницше, имеющий и без того довольно плачевное состояние здоровья не смог выдержать такого сильного душевного потрясения, поэтому лишился рассудка. Непроницаемое темное облако окутало горделивую вершину его духа, а леденящий вихрь людской алчности навсегда погасил этот трепетный "прометеев огонь". Все ученики покинули Ницше, немецкие филологи объявили его человеком, умершим для науки, и даже родная сестра предала его.

Фридрих Ницше. Ecce Homo, как становятся самим собой. Казус Вагнер

Проблема музыканта

Чтобы отнестись справедливо к этому сочинению, надо страдать от судьбы музыки как от открытой раны. Отчего страдаю я, страдая от судьбы музыки? Оттого, что музыка лишена своего миропрославляющего, утверждающего характера, - оттого, что она сделалась музыкой decadence и уже перестала быть свирелью Диониса... Но если кто-нибудь, подобно мне, чувствует в деле музыки собственное дело, историю собственных страданий, то он найдёт это сочинение всё ещё слишком снисходительным, слишком мягким. Быть весёлым в таких случаях и добродушно высмеивать попутно самого себя - ridendo dicere severum, - где verum dicere оправдало бы всякую суровость, - это сама гуманность. Кто собственно сомневается в том, что я, как старый артиллерист, могу выкатить против Вагнера моё тяжёлое орудие? - Всё решительное в этом деле я оставил при себе - я любил Вагнера. - Впрочем, в смысле и на пути моей задачи лежит нападение на более тонкого "незнакомца", которого другой не легко разгадает - о, мне предстоит открыть ещё совсем иных "незнакомцев", чем какого-то Калиостро музыки, - и конечно же более сильное нападение на становящуюся в духовном отношении всё более и более трусливой и бедной инстинктами, всё более и более делающуюся почтенной немецкую нацию, которая с завидным аппетитом продолжает питаться противоположностями и без расстройства желудка проглатывает "веру" вместе с научностью, "христианскую любовь" вместе с антисемитизмом, волю к власти (к "Империи") вместе с evangile des humbles... Это безучастие среди противоположностей! Эта пищеварительная нейтральность и это "бескорыстие"! Этот здравый смысл немецкого нёба, которое всему даёт равные права, - которое всё находит вкусным... Без всякого сомнения, немцы - идеалисты... Когда я в последний раз посетил Германию, я нашёл немецкий вкус озабоченным предоставлением равных прав Вагнеру и трубачу из Зэкингена; я сам был свидетелем того, как в Лейпциге, в честь самого настоящего и самого немецкого музыканта в старом смысле слова, а не только в смысле имперского немца, мейстера Генриха Шютца, был основан ферейн Листа с целью развития и распространения извилистой церковной музыки... Без всякого сомнения, немцы - идеалисты...

Но здесь ничто не должно помешать мне стать грубым и сказать немцам несколько жёстких истин: кто сделает это кроме меня? - Я говорю об их непристойности in historicis. Немецкие историки не только утратили широкий взгляд на ход, на ценности культуры, но все они являются шутами политики (или церкви): они даже подвергают остракизму этот широкий взгляд. Надо прежде всего быть "немцем", "расой", тогда уже можно принимать решения о всех ценностях и не-ценностях in historicis - устанавливать их... "Немецкое" есть аргумент, "Deutschland, Deutschland uber alles" есть принцип, германцы суть "нравственный миропорядок" в истории; по отношению к imperium Romanum носители свободы, по отношению к восемнадцатому столетию - реставраторы морали, "категорического императива"... Существует имперская немецкая историография, я боюсь, что существует даже антисемитская, - существует придворная историография, и господину фон Трейчке не стыдно... Недавно, в качестве "истины", обошло все немецкие газеты идиотское мнение in historicis, тезис, к счастью, усопшего эстетического шваба Фишера, с которым должен-де согласиться всякий немец: "Ренессанс и Реформация вместе образуют одно целое - эстетическое возрождение и нравственное возрождение". - При таких тезисах моё терпение приходит к концу, и я испытываю желание, я чувствую это даже как обязанность - сказать наконец немцам, что у них уже лежит на совести. Все великие преступления против культуры за четыре столетия лежат у них на совести!.. И всегда по одной причине: из-за их глубокой трусости перед реальностью, которая есть также трусость перед истиной, из-за их, ставшей у них инстинктом, неправдивости, из-за их "идеализма"... Немцы лишили Европу жатвы, смысла последней великой эпохи, эпохи Ренессанса, в тот момент, когда высший порядок ценностей, когда аристократические, жизнеутверждающие и обеспечивающие будущее ценности достигли победы в самой резиденции противоположных ценностей, ценностей упадка, - и вплоть до инстинктов тех, кто там находился! Лютер, этот роковой монах, восстановил церковь и, что в тысячу раз хуже, христианство в тот момент, когда оно было побеждено... Христианство, это ставшее религией отрицание воли к жизни... Лютер, невозможный монах, который по причине своей "невозможности" напал на церковь и - следовательно! - восстановил её... У католиков было бы основание устраивать празднества в честь Лютера, сочинять театральные представления в честь Лютера... Лютер - и "нравственное возрождение"! К чёрту всю психологию! - Без сомнения, немцы-идеалисты. Дважды, когда с огромным мужеством и самопреодолением был достигнут правдивый, недвусмысленный, совершенно научный способ мышления, немцы сумели найти окольные пути к старому "идеалу", к примирению между истиной и "идеалом", в сущности к формулам на право отклонения от науки, на право лжи. Лейбниц и Кант - это два величайших тормоза интеллектуальной правдивости Европы! - Наконец, когда на мосту между двумя столетиями decadence явилась force majeure гения и воли, достаточно сильная, чтобы создать из Европы единство, политическое и экономическое единство, в целях управления землёй, немцы с их "войнами за свободу" лишили Европу смысла, чудесного смысла в существовании Наполеона, - оттого-то всё, что пришло после, что существует теперь, - лежит у них на совести: эта самая враждебная культуре болезнь и безумие, какие только возможны, - национализм, эта nevrose nationale, которой больна Европа, это увековечение маленьких государств Европы, маленькой политики: они лишили самое Европу её смысла, её разума - они завели её в тупик. - Знает ли кто-нибудь, кроме меня, путь из этого тупика?.. Задача достаточно великая - снова связать народы?..

И в конце концов, почему бы не предоставить слова моему подозрению? Немцы и в моём случае опять испробуют всё, чтобы из чудовищной судьбы родить мышь. Они до сих пор компрометировали себя во мне, я сомневаюсь, что в будущем им удастся это лучшим образом. - Ах, как хочется мне быть здесь плохим пророком!.. Моими естественными читателями и слушателями уже и теперь являются русские, скандинавы и французы, - будет ли их постоянно всё больше? - Немцы вписали в историю познания только двусмысленные имена, они всегда производили только "бессознательных" фальшивомонетчиков (Фихте, Шеллингу, Шопенгауэру, Гегелю, Шлейермахеру приличествует это имя в той же мере, что и Канту и Лейбницу; все они только шлейермахеры): они никогда не дождутся чести, чтобы первый правдивый ум в истории мысли, ум, в котором истина произносит свой суд над подделкой монет в течение четырёх тысячелетий, был отождествлён с немецким духом. "Немецкий дух" - это мой дурной воздух: я с трудом дышу в этой, ставшей инстинктом, нечистоплотности in psychologicis, которую выдаёт каждое слово, каждая мина немца. Они не прошли вовсе через семнадцатый век сурового самоиспытания, как французы, - какой-нибудь Ларошфуко, какой-нибудь Декарт во сто раз превосходят правдивостью любого немца, - у них до сих пор не было ни одного психолога. Но психология есть почти масштаб для чистоплотности или нечистоплотности расы... И если нет чистоплотности, как может быть глубина? У немца, как у женщины, не добраться до основания, он лишён его: вот и всё. Но при этом нельзя быть даже плоским. - То, что в Германии называется "глубоким", есть именно этот инстинкт нечистоплотности в отношении себя, о котором я и говорю: нет никакого желания разобраться в себе. Не могу ли я предложить слово "немецкий" как международную монету для обозначения этой психологической испорченности? - В настоящий момент, например, немецкий кайзер называет своим "христианским долгом" освобождение рабов в Африке: среди нас, других европейцев, это называлось бы просто "немецким" долгом... Создали ли немцы хоть одну книгу, в которой была бы глубина? У них нет даже понятия о том, что глубоко в книге. Я познакомился с учёными, которые считали Канта глубоким; при прусском дворе, я боюсь, считают глубоким господина фон Трейчке. А когда я при случае хвалю Стендаля, как глубокого психолога, случается, что немецкий университетский профессор просит назвать это имя по слогам...

И почему бы мне не идти до конца? Я люблю убирать со стола. Слыть человеком, презирающим немцев par excellence, принадлежит даже к моей гордости. Своё недоверие к немецкому характеру я выразил уже двадцати шести лет (Третье Несвоевременное) - немцы для меня невозможны. Когда я измышляю себе род человека, противоречащего всем моим инстинктам, из этого всегда выходит немец. Первое, в чём я "испытываю утробу" человека, - вопрос: есть ли у него в теле чувство дистанции, видит ли он всюду ранг, степень, порядок между человеком и человеком, умеет ли он различать: этим отличается gentilhomme; во всяком ином случае он безнадёжно принадлежит к великодушному, ах! добродушному понятию canaille. Но немцы и есть canaille ах! они так добродушны... Общение с немцами унижает: немец становится на равную ногу... За исключением моих отношений с некоторыми художниками, прежде всего с Рихардом Вагнером, я не переживал с немцами ни одного хорошего часа... Если представить себе, что среди немцев явился самый глубокий ум всех тысячелетий, то какая-нибудь спасительница Капитолия вообразила бы себе, что и её непрекрасная душа по крайней мере также принимается в расчёт... Я не выношу этой расы, среди которой находишься всегда в дурном обществе, у которой нет пальцев для nuances - горе мне! я есть nuance, - у которой нет esprit в ногах и которая даже не умеет ходить... У немцев в конце концов вовсе нет ступней, у них только ноги... У немцев отсутствует всякое понятие о том, как они пошлы, но это есть суперлатив пошлости - они не стыдятся даже быть только немцами... Они говорят обо всём, они считают самих себя решающей инстанцией, я боюсь, что даже обо мне они уже приняли решение... Вся моя жизнь есть доказательство de rigueur для этих положений. Напрасно я ищу хотя бы одного признака такта, delicatesse в отношении меня. Евреи давали их мне, немцы - никогда. Моя природа хочет, чтобы я в отношении каждого был мягок и доброжелателен, - у меня есть право на то, чтобы не делать различий, - это не мешает, однако, чтобы у меня были открыты глаза. Я не делаю исключений ни для кого, меньше всего для своих друзей, - я надеюсь в конце концов, что это не нанесло никакого ущерба моей гуманности в отношении их. Есть пять-шесть вещей, из которых я всегда делал себе вопрос чести. - Несмотря на это, остаётся верным, что каждое из писем, полученных мною в течение лет, я ощущаю как цинизм: в доброжелательстве ко мне больше цинизма, чем в какой-нибудь ненависти... Я говорю в лицо каждому из моих друзей, что он никогда не утруждал себя изучением хотя бы одного из моих сочинений: я узнаю по мельчайшим чертам, что они даже не знают, что там написано. Что касается особенно моего Заратустры, то кто из моих друзей увидел бы в нём больше, чем недозволенную, к счастью, совершенно безразличную самонадеянность?.. Десять лет: и никто в Германии не сделал себе долга совести из того, чтобы защитить моё имя от абсурдного умолчания, под которым оно было погребено; лишь иностранец, датчанин, впервые обнаружил достаточную тонкость инстинкта и смелости и возмутился против моих мнимых друзей... В каком немецком университете были бы возможны нынче лекции о моей философии, которые читал в Копенгагене последней весной и этим ещё раз доказанный психолог д-р Георг Брандес? - Я сам никогда не страдал из-за всего этого; необходимое не оскорбляет меня; amor fati есть моя самая внутренняя природа. Но это не исключает того, что я люблю иронию, даже всемирно-историческую иронию. И вот же, почти за два года до разрушительного удара молнией Переоценки, которая повергнет землю в конвульсии, я послал в мир "Казус Вагнер": пусть же немцы ещё раз бессмертно ошибутся во мне и увековечат себя! для этого как раз есть ещё время! - Достигнуто ли это? - Восхитительно, господа германцы! Поздравляю вас...

Я делаю себе маленькое облегчение. Это не просто чистая злоба, если в этом сочинении я хвалю Бизе за счёт Вагнера. Под прикрытием многих шуток я говорю о деле, которым шутить нельзя. Повернуться спиной к Вагнеру было для меня чем-то роковым; снова полюбить что-нибудь после этого - победой. Никто, быть может, не сросся в более опасной степени с вагнерианством, никто упорнее не защищался от него, никто не радовался больше, что освободился от него. Длинная история! - Угодно, чтобы я сформулировал её одним словом? - Если бы я был моралистом, кто знает, как назвал бы я её! Быть может, самопреодолением . - Но философ не любит моралистов… Он не любит также красивых слов…

Чего требует философ от себя прежде всего и в конце концов? Победить в себе своё время, стать «безвременным». С чем, стало быть, приходится ему вести самую упорную борьбу? С тем, в чём именно он является сыном своего времени. Ладно! Я так же, как и Вагнер, сын этого времени, хочу сказать decadent: только я понял это, только я защищался от этого. Философ во мне защищался от этого.

Во что я глубже всего погрузился, так это действительно в проблему decadence, - у меня были основания для этого. «Добро и зло» - только вариант этой проблемы. Если присмотришься к признакам упадка, то поймёшь также и мораль - поймёшь, что скрывается за её священнейшими именами и оценками: оскудевшая жизнь, воля к концу, великая усталость. Мораль отрицает жизнь… Для такой задачи мне была необходима самодисциплина: восстать против всего больного во мне, включая сюда Вагнера, включая сюда Шопенгауэра, включая сюда всю современную «человечность». - Глубокое отчуждение, охлаждение, отрезвление от всего временного, сообразного с духом времени: и, как высшее желание, око Заратустры , око, озирающее из страшной дали весь факт «человек» - видящее его под собою… Для такой цели - какая жертва была бы несоответственной? какое «самопреодоление»! какое «самоотречение»!

Высшее, что я изведал в жизни, было выздоровление . Вагнер принадлежит лишь к числу моих болезней.

Не то чтобы я хотел быть неблагодарным по отношению к этой болезни. Если этим сочинением я поддерживаю положение, что Вагнер вреден , то я хочу ничуть не менее поддержать и другое, - кому он, несмотря на это, необходим - философу. В других случаях, пожалуй, и можно обойтись без Вагнера: но философ не волен не нуждаться в нём. Он должен быть нечистой совестью своего времени, - для этого он должен наилучшим образом знать его. Но где же найдёт он для лабиринта современной души более посвящённого проводника, более красноречивого знатока душ, чем Вагнер? В лице Вагнера современность говорит своим интимнейшим языком: она не скрывает ни своего добра, ни своего зла, она потеряла всякий стыд перед собою. И обратно: мы почти подведём итог ценности современного, если ясно поймём добро и зло у Вагнера. - Я вполне понимаю, если нынче музыкант говорит: «я ненавижу Вагнера, но не выношу более никакой другой музыки». Но я понял бы также и философа, который объявил бы: «Вагнер резюмирует современность. Ничего не поделаешь, надо сначала быть вагнерианцем…»

КАЗУС ВАГНЕР

ТУРИНСКОЕ ПИСЬМО В МАЕ 1888

Ridendo dicere severum…

Я слышал вчера - поверите ли - в двадцатый раз шедевр Бизе . Я снова вытерпел до конца с кротким благоговением, я снова не убежал. Эта победа над моим нетерпением поражает меня. Как совершенствует такое творение! Становишься сам при этом «шедевром». - И действительно, каждый раз, когда я слушал Кармен , я казался себе более философом, лучшим философом, чем кажусь себе в другое время: ставшим таким долготерпеливым, таким счастливым, таким индусом, таким оседлым … Пять часов сидения: первый этап к святости! - Смею ли я сказать, что оркестровка Бизе почти единственная, которую я ещё выношу? Та другая оркестровка, которая теперь в чести, вагнеровская, - зверская, искусственная и «невинная» в одно и то же время и говорящая этим сразу трём чувствам современной души, - как вредна для меня она! Я называю её сирокко. Неприятный пот прошибает меня. Моей хорошей погоде настаёт конец.

Эта музыка кажется мне совершенной. Она приближается легко, гибко, с учтивостью. Она любезна, она не вгоняет в пот . «Хорошее легко, всё божественное ходит нежными стопами» - первое положение моей эстетики. Эта музыка зла, утончённа, фаталистична: она остаётся при этом популярной, - она обладает утончённостью расы, а не отдельной личности. Она богата. Она точна. Она строит, организует, заканчивает: этим она представляет собою контраст полипу в музыке, «бесконечной мелодии». Слышали ли когда-нибудь более скорбный трагический тон на сцене? А как он достигается! Без гримас! Без фабрикации фальшивых монет! Без лжи высокого стиля! - Наконец: эта музыка считает слушателя интеллигентным, даже музыкантом, - она и в этом является контрастом Вагнеру, который, как бы то ни было, во всяком случае был невежливейшим гением в мире (Вагнер относится к нам как если бы, он говорит нам одно и то же до тех пор, пока не придёшь в отчаяние, - пока не поверишь этому).

Повторяю: я становлюсь лучшим человеком, когда со мной говорит этот Бизе. Также и лучшим музыкантом, лучшим слушателем . Можно ли вообще слушать ещё лучше? - Я зарываюсь моими ушами ещё и под эту музыку, я слышу её причину. Мне чудится, что я переживаю её возникновение - я дрожу от опасностей, сопровождающих какой-нибудь смелый шаг, я восхищаюсь счастливыми местами, в которых Бизе неповинен. - И странно! в сущности я не думаю об этом или не знаю , как усиленно думаю об этом. Ибо совсем иные мысли проносятся в это время в моей голове… Заметили ли, что музыка делает свободным ум? Даёт крылья мысли? Что становишься тем более философом, чем более становишься музыкантом? - Серое небо абстракции как бы бороздят молнии; свет достаточно силён для всего филигранного в вещах; великие проблемы близки к постижению; мир, озираемый как бы с горы. - Я определил только что философский пафос. - И неожиданно ко мне на колени падают ответы , маленький град из льда и мудрости, из решённых проблем… Где я? - Бизе делает меня плодовитым. Всё хорошее делает меня плодовитым. У меня нет другой благодарности, у меня нет также другого доказательства для того, что хороню.

Также и это творение спасает; не один Вагнер является «спасителем». Тут прощаешься с сырым Севером, со всеми испарениями вагнеровского идеала. Уже действие освобождает от этого. Оно получило от Мериме логику в страсти, кратчайшую линию, суровую необходимость; у него есть прежде всего то, что принадлежит к жаркому поясу, - сухость воздуха, limpidezza в воздухе. Тут во всех отношениях изменён климат. Тут говорит другая чувственность, другая чувствительность, другая весёлость. Эта музыка весела; но не французской или немецкой весёлостью. Её весёлость африканская; над нею тяготеет рок, её счастье коротко, внезапно, беспощадно. Я завидую Бизе в том, что у него было мужество на эту чувствительность, которая не нашла ещё до сих пор своего языка в культурной музыке Европы, - на эту более южную, более смуглую, более загорелую чувствительность… Как благодетельно действуют на нас жёлтые закаты её счастья! Мы выглядываем при этом наружу: видели ли мы гладь моря когда-либо более спокойной? - И как успокоительно действует на нас мавританский танец! Как насыщается наконец в его сладострастной меланхолии даже наша ненасытность! - Наконец любовь, переведённая обратно на язык природы любовь! Не любовь «высшей девы»! Не сента-сентиментальность! А любовь как фатум, как фатальность , циничная, невинная, жестокая - и именно в этом природа ! Любовь, по своим средствам являющаяся войною, по своей сущности смертельной ненавистью полов! - Я не знаю другого случая, где трагическая соль, составляющая сущность любви, выразилась бы так строго, отлилась бы в такую страшную формулу, как в последнем крике дона Хосе, которым оканчивается пьеса:

Да! я убил её,

я - мою обожаемую Кармен!

Такое понимание любви (единственное достойное философа) редко: оно выдвигает художественное произведение из тысячи других. Ибо в среднем художники поступают как все, даже хуже - они превратно понимают любовь. Не понял её также и Вагнер. Они считают себя бескорыстными в любви, потому что хотят выгод для другого существа, часто наперекор собственным выгодам. Но взамен они хотят владеть этим другим существом… Даже Бог не является тут исключением. Он далёк от того, чтобы думать: «что тебе до того, что я люблю тебя?» - он становится ужасен, если ему не платят взаимностью. L"amour - это изречение справедливо и для богов, и для людей - est de tous les sentiments le plus egoiste, et par consequent, lorsqu"il est blesse, le moins genereux (Б. Констан).

Вы видите уже, как значительно исправляет меня эта музыка? Il faut mediterraniser la musique - я имею основания для этой формулы (По ту сторону добра и зла). Возвращение к природе, здоровье, весёлость, юность, добродетель! - И всё же я был одним из испорченнейших вагнерианцев… Я был в состоянии относиться к Вагнеру серьёзно… Ах, этот старый чародей! чего только он не проделывал перед нами! Первое, что предлагает нам его искусство, - это увеличительное стекло: смотришь в него и не веришь глазам своим - всё становится большим, даже Вагнер становится большим … Что за умная гремучая змея! Всю жизнь она трещала нам о «покорности», о «верности», о «чистоте»; восхваляя целомудрие, удалилась она из испорченного мира! - И мы поверили ей…

Но вы меня не слушаете? Вы сами предпочитаете проблему Вагнера проблеме Бизе? Да и я не умаляю её ценности, она имеет своё обаяние. Проблема спасения - даже достопочтенная проблема. Вагнер ни над чем так глубоко не задумывался, как над спасением: его опера есть опера спасения. У него всегда кто-нибудь хочет быть спасённым: то юнец, то девица - это его проблема. - И как богато варьирует он свой лейтмотив! Какие удивительные, какие глубокомысленные отклонения! Кто, если не Вагнер, учил нас, что невинность спасает с особенной любовью интересных грешников? (случай в Тангейзере). Или что даже вечный жид спасётся, станет оседлым , если женится? (случай в Летучем голландце). Или что старые падшие женщины предпочитают быть спасаемыми целомудренными юношами? (случай Кундри). Или что молодые истерички больше всего любят, чтобы их спасал их врач? (случай в Лоэнгрине). Или что красивые девушки больше всего любят, чтобы их спасал рыцарь-вагнерианец? (случай в Мейстерзингерах). Или что также и замужние женщины охотно приемлют спасение от рыцаря? (случай Изольды). Или что «старого Бога», скомпрометировавшего себя морально во всех отношениях, спасает вольнодумец и имморалист? (случай в «Кольце»). Подивитесь особенно этому последнему глубокомыслию! Понимаете вы его? Я - остерегаюсь понять его… Что из названных произведений можно извлечь ещё и другие учения, это я охотнее стал бы доказывать, чем оспаривать. Что вагнеровский балет может довести до отчаяния, - а также до добродетели! (ещё раз Тангейзер). Что может иметь очень дурные последствия, если не ляжешь вовремя спать (ещё раз Лоэнгрин). Что никогда не следует слишком точно знать, с кем, собственно, вступил в брак (в третий раз Лоэнгрин). - Тристан и Изольда прославляют совершенного супруга, у которого в известном случае есть только один вопрос: «но почему вы не сказали мне этого раньше? Ничего нет проще этого!». Ответ.

Казус Вагнер

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке http://filosoff.org/ Приятного чтения! Фридрих Ницше Казус Вагнер Предисловие Я делаю себе маленькое облегчение. Это не просто чистая злоба, если в этом сочинении я хвалю Бизе за счёт Вагнера. Под прикрытием многих шуток я говорю о деле, которым шутить нельзя. Повернуться спиной к Вагнеру было для меня чем-то роковым; снова полюбить что-нибудь после этого - победой. Никто, быть может, не сросся в более опасной степени с вагнерианством, никто упорнее не защищался от него, никто не радовался больше, что освободился от него. Длинная история! - Угодно, чтобы я сформулировал её одним словом? - Если бы я был моралистом, кто знает, как назвал бы я её! Быть может, самопреодолением. - Но философ не любит моралистов… Он не любит также красивых слов… Чего требует философ от себя прежде всего и в конце концов? Победить в себе своё время, стать «безвременным». С чем, стало быть, приходится ему вести самую упорную борьбу? С тем, в чём именно он является сыном своего времени. Ладно! Я так же, как и Вагнер, сын этого времени, хочу сказать decadent: только я понял это, только я защищался от этого. Философ во мне защищался от этого. Во что я глубже всего погрузился, так это действительно в проблему decadence, - у меня были основания для этого. «Добро и зло» - только вариант этой проблемы. Если присмотришься к признакам упадка, то поймёшь также и мораль - поймёшь, что скрывается за её священнейшими именами и оценками: оскудевшая жизнь, воля к концу, великая усталость. Мораль отрицает жизнь… Для такой задачи мне была необходима самодисциплина: восстать против всего больного во мне, включая сюда Вагнера, включая сюда Шопенгауэра, включая сюда всю современную «человечность». - Глубокое отчуждение, охлаждение, отрезвление от всего временного, сообразного с духом времени: и, как высшее желание, око Заратустры, око, озирающее из страшной дали весь факт «человек» - видящее его под собою… Для такой цели - какая жертва была бы несоответственной? какое «самопреодоление»! какое «самоотречение»! Высшее, что я изведал в жизни, было выздоровление. Вагнер принадлежит лишь к числу моих болезней. Не то чтобы я хотел быть неблагодарным по отношению к этой болезни. Если этим сочинением я поддерживаю положение, что Вагнер вреден, то я хочу ничуть не менее поддержать и другое, - кому он, несмотря на это, необходим - философу. В других случаях, пожалуй, и можно обойтись без Вагнера: но философ не волен не нуждаться в нём. Он должен быть нечистой совестью своего времени, - для этого он должен наилучшим образом знать его. Но где же найдёт он для лабиринта современной души более посвящённого проводника, более красноречивого знатока душ, чем Вагнер? В лице Вагнера современность говорит своим интимнейшим языком: она не скрывает ни своего добра, ни своего зла, она потеряла всякий стыд перед собою. И обратно: мы почти подведём итог ценности современного, если ясно поймём добро и зло у Вагнера. - Я вполне понимаю, если нынче музыкант говорит: «я ненавижу Вагнера, но не выношу более никакой другой музыки». Но я понял бы также и философа, который объявил бы: «Вагнер резюмирует современность. Ничего не поделаешь, надо сначала быть вагнерианцем…» КАЗУС ВАГНЕР ТУРИНСКОЕ ПИСЬМО В МАЕ 1888 Ridendo dicere severum… 1 Я слышал вчера - поверите ли - в двадцатый раз шедевр Бизе. Я снова вытерпел до конца с кротким благоговением, я снова не убежал. Эта победа над моим нетерпением поражает меня. Как совершенствует такое творение! Становишься сам при этом «шедевром». - И действительно, каждый раз, когда я слушал Кармен, я казался себе более философом, лучшим философом, чем кажусь себе в другое время: ставшим таким долготерпеливым, таким счастливым, таким индусом, таким оседлым… Пять часов сидения: первый этап к святости! - Смею ли я сказать, что оркестровка Бизе почти единственная, которую я ещё выношу? Та другая оркестровка, которая теперь в чести, вагнеровская, - зверская, искусственная и «невинная» в одно и то же время и говорящая этим сразу трём чувствам современной души, - как вредна для меня она! Я называю её сирокко. Неприятный пот прошибает меня. Моей хорошей погоде настаёт конец. Эта музыка кажется мне совершенной. Она приближается легко, гибко, с учтивостью. Она любезна, она не вгоняет в пот. «Хорошее легко, всё божественное ходит нежными стопами» - первое положение моей эстетики. Эта музыка зла, утончённа, фаталистична: она остаётся при этом популярной, - она обладает утончённостью расы, а не отдельной личности. Она богата. Она точна. Она строит, организует, заканчивает: этим она представляет собою контраст полипу в музыке, «бесконечной мелодии». Слышали ли когда-нибудь более скорбный трагический тон на сцене? А как он достигается! Без гримас! Без фабрикации фальшивых монет! Без лжи высокого стиля! - Наконец: эта музыка считает слушателя интеллигентным, даже музыкантом, - она и в этом является контрастом Вагнеру, который, как бы то ни было, во всяком случае был невежливейшим гением в мире (Вагнер относится к нам как если бы, он говорит нам одно и то же до тех пор, пока не придёшь в отчаяние, - пока не поверишь этому). Повторяю: я становлюсь лучшим человеком, когда со мной говорит этот Бизе. Также и лучшим музыкантом, лучшим слушателем. Можно ли вообще слушать ещё лучше? - Я зарываюсь моими ушами ещё и под эту музыку, я слышу её причину. Мне чудится, что я переживаю её возникновение - я дрожу от опасностей, сопровождающих какой-нибудь смелый шаг, я восхищаюсь счастливыми местами, в которых Бизе неповинен. - И странно! в сущности я не думаю об этом или не знаю, как усиленно думаю об этом. Ибо совсем иные мысли проносятся в это время в моей голове… Заметили ли, что музыка делает свободным ум? Даёт крылья мысли? Что становишься тем более философом, чем более становишься музыкантом? - Серое небо абстракции как бы бороздят молнии; свет достаточно силён для всего филигранного в вещах; великие проблемы близки к постижению; мир, озираемый как бы с горы. - Я определил только что философский пафос. - И неожиданно ко мне на колени падают ответы, маленький град из льда и мудрости, из решённых проблем… Где я? - Бизе делает меня плодовитым. Всё хорошее делает меня плодовитым. У меня нет другой благодарности, у меня нет также другого доказательства для того, что хороню. 2 Также и это творение спасает; не один Вагнер является «спасителем». Тут прощаешься с сырым Севером, со всеми испарениями вагнеровского идеала. Уже действие освобождает от этого. Оно получило от Мериме логику в страсти, кратчайшую линию, суровую необходимость; у него есть прежде всего то, что принадлежит к жаркому поясу, - сухость воздуха, limpidezza в воздухе. Тут во всех отношениях изменён климат. Тут говорит другая чувственность, другая чувствительность, другая весёлость. Эта музыка весела; но не французской или немецкой весёлостью. Её весёлость африканская; над нею тяготеет рок, её счастье коротко, внезапно, беспощадно. Я завидую Бизе в том, что у него было мужество на эту чувствительность, которая не нашла ещё до сих пор своего языка в культурной музыке Европы, - на эту более южную, более смуглую, более загорелую чувствительность… Как благодетельно действуют на нас жёлтые закаты её счастья! Мы выглядываем при этом наружу: видели ли мы гладь моря когда-либо более спокойной? - И как успокоительно действует на нас мавританский танец! Как насыщается наконец в его сладострастной меланхолии даже наша ненасытность! - Наконец любовь, переведённая обратно на язык природы любовь! Не любовь «высшей девы»! Не сента-сентиментальность! А любовь как фатум, как фатальность, циничная, невинная, жестокая - и именно в этом природа! Любовь, по своим средствам являющаяся войною, по своей сущности смертельной ненавистью полов! - Я не знаю другого случая, где трагическая соль, составляющая сущность любви, выразилась бы так строго, отлилась бы в такую страшную формулу, как в последнем крике дона Хосе, которым оканчивается пьеса: Да! я убил её, я - мою обожаемую Кармен! - Такое понимание любви (единственное достойное философа) редко: оно выдвигает художественное произведение из тысячи других. Ибо в среднем художники поступают как все, даже хуже - они превратно понимают любовь. Не понял её также и Вагнер. Они считают себя бескорыстными в любви, потому что хотят выгод для другого существа, часто наперекор собственным выгодам. Но взамен они хотят владеть этим другим существом… Даже Бог не является тут исключением. Он далёк от того, чтобы думать: «что тебе до того, что я люблю тебя?» - он становится ужасен, если ему не платят взаимностью. L"amour - это изречение справедливо и для богов, и для людей - est de tous les sentiments le plus egoiste, et par consequent, lorsqu"il est blesse, le moins genereux (Б. Констан). 3 Вы видите уже, как значительно исправляет меня эта музыка? Il faut mediterraniser la musique - я имею основания для этой формулы (По ту сторону добра и зла). Возвращение к природе, здоровье, весёлость, юность, добродетель! - И всё же я был одним из испорченнейших вагнерианцев… Я был в состоянии относиться к Вагнеру серьёзно… Ах, этот старый чародей! чего только он не проделывал перед нами! Первое, что предлагает нам его искусство, - это увеличительное стекло: смотришь в него и не веришь глазам своим - всё становится большим, даже Вагнер становится большим… Что за умная гремучая змея! Всю жизнь она трещала нам о «покорности», о «верности», о «чистоте»; восхваляя целомудрие, удалилась она из испорченного мира! - И мы поверили ей… - Но вы меня не слушаете? Вы сами предпочитаете проблему Вагнера проблеме Бизе? Да и я не умаляю её ценности, она имеет своё обаяние. Проблема спасения - даже достопочтенная проблема. Вагнер ни над чем так глубоко не задумывался, как над спасением: его опера есть опера спасения. У него всегда кто-нибудь хочет быть спасённым: то юнец, то девица - это его проблема. - И как богато варьирует он свой лейтмотив! Какие удивительные, какие глубокомысленные отклонения! Кто, если не Вагнер, учил нас, что невинность спасает с особенной любовью интересных грешников? (случай в Тангейзере). Или что даже вечный жид спасётся, станет оседлым, если женится? (случай в Летучем голландце). Или что старые падшие женщины предпочитают быть спасаемыми целомудренными юношами? (случай Кундри). Или что молодые истерички больше всего любят, чтобы их спасал их врач? (случай в Лоэнгрине). Или что красивые девушки больше всего любят, чтобы их спасал рыцарь-вагнерианец? (случай в Мейстерзингерах). Или что также и замужние женщины охотно приемлют спасение от рыцаря? (случай Изольды). Или что «старого Бога», скомпрометировавшего себя морально во всех отношениях, спасает вольнодумец и имморалист? (случай в «Кольце»). Подивитесь особенно этому последнему глубокомыслию! Понимаете вы его?